Татьяна Москвина - Прогулки с Островским
А что ему сделается? А ничего ему не сделается. Это времена меняются, осуществляя ротацию кадров по ту и эту сторону сцены, Александр Николаевич Островский измениться не может. Осуществить его мир в божественной полноте, откуда драматург был родом, видимо, никто не в силах сейчас и вряд ли был в силах раньше. Да, честно признаем: пользуемся мы Островским. Эксплуатируем, так сказать, по праву законных наследников. Эксплуатация бывает грамотная и безграмотная, робкая и нахальная, с вычурами-причудами и скромно-ученическая. В любом случае театр делает это для себя, в своих интересах, вытаскивая из целого — некоторые пригодные к употреблению частности.
Например, легко заметить, что в иных пьесах Островского есть небольшой элемент абсурда. Он вплетен в драматическую ткань, как часть красочного узора, как выразительный завиток. Абсурд появляется у Островского как всплеск художественной избыточности, как комическое цветение слишком уж полнокровно сотворенной жизни. Вот, к примеру, маменька бессмертного Миши Бальзаминова рассказывает служанке Матрене свой сон («За чем пойдешь, то и найдешь», картина третья, явление второе): «…Сначала я вижу мост, и на мосту сидят все бабы с грибами да ягодами… Только за мостом — вот чудеса-то! — будто Китай. И Китай это не земля, не город, а будто дом такой хороший, и написано на нем: „Китай“. Только из этого Китая выходят не китайцы и не китайки, а выходит Миша и говорит: „Маменька, подите сюда, в Китай!“ Вот будто я сбираюсь к нему идти, а народ сзади меня кричит: „Не ходи к нему, он обманывает: Китай не там, Китай на нашей стороне“. Я обернулась назад, вижу, что Китай на нашей стороне, точно такой же, да еще не один. А Миша будто такой веселый, пляшет и поет: „Я поеду во Китай-город гулять!“».
Комментировать тут, в сущности, нечего — чистейшей прелести чистейший образец. В мире сказочного Замоскворечья, где ведут свои дивные речи маменька и сынок, все по счастью да от случая («мы никуда на верное не ходим», скажет Бальзаминов), собаки у приказчиков как львы, богатые невесты все на одно лицо и все бедным женихам красавицами кажутся, даже те, что «уж оченно полны». Оттого и в снах далекая страшная империя смешивается с московским торговым приделом и размножается с Божьей помощью, так что и выходит — Китай на нашей стороне, да еще не один, а Мишеньке как раз выпадает в этой, последней, части трилогии искомое счастье.
«Китай на нашей стороне» — назвал свою театральную фантазию режиссер Георг Васильев, пленившись именно этим пассажем Островского. В основе его композиции, осуществленной на сцене театра «Приют комедианта», — вторая, самая малонаселенная часть трилогии («Свои собаки грызутся, чужая не приставай»). Там Мише Бальзаминову никакого счастья нет, наоборот, его изгоняют с позором. Конечно, это куда ближе депрессивному питерскому мироощущению и творческой манере Г.Васильева, если судить по предыдущим работам режиссера («Записки сумасшедшего», «Старосветские помещики»).
Островского Васильев прежде всего «обгоголевил» — ведь чувство роковой недостижимости счастья, конечно, принципиально гоголевское. У Островского как раз всякое случается — бывает счастье, бывает и несчастье. Все бывает. Гоголь на этот счет — на счет достижимости людьми личного счастья — в своих художественных высказываниях промашки не дает: ни-ког-да. И Васильев поручает Бальзаминова своему любимому и заветному артисту, Валерию Дьяченко. Эти бледные впалые щеки, задумчивые потусторонние глаза, слабая улыбка тихого безумия, издерганная, взнервленная пластика, приступы внезапного бурного комизма — питерские зрители хорошо знают, и Бальзаминов Дьяченко — глубокий родственник гоголевскому Поприщину.
Но режиссер Островского не только обгоголевил, а еще и обкитаил. В натуральную величину. Применив разные аксессуары и приемы китайского театра, в котором, действительно (да наверняка!), есть юморески о том, как сильный и хитрый мужчина победил слабого и глупого в борьбе за красавицу. В результате получилось очень оригинальное зрелище, и, я думаю, в Москве критики были бы в восторге. Ведь они умеют читать только поверхность сценического текста, самый первый план, ну, а по части постановочной изобретательности наш Васильев превосходит какую-нибудь Нину Чусову раз в пятьдесят. Это ведь не пересказать, чего он только не навертел в двухчасовом своем «Китае на нашей стороне».
Четверо отличных актеров: Дьяченко, Ирина Соколова (маменька, она же сваха), Ольга Карленко (Антрыгина), Игорь Ларин (Устрашимов). На сцене два больших сундука, в них спят мама с сыном, сверху свисают прутяные фонарики, но вместо лампочек у них клубки разноцветной шерсти. Здесь идет театральный снег, и Бальзаминов в ушанке скользит на лыжах — но письма пишут на огромных веерах, и музыкант в глубине сцены сидит нешуточный, заводит китайскую пыточную музыку. Щеки красавицы раскрашены, как у матрешки, и говорит она ненастоящим голосом — а свахи никакой нет и не было, это маменька взяла в руки куколку и запищала, подбадривая сынка, чтобы помочь недотепе.
Китайщина идет крещендо — за сердце красавицы соперники состязаются уже как чистые драконы, вращая языками и всей своей пластикой показывая, что это вот и есть наш русский китайский театр. Вот такая расписная оболочка — а в ней грустный клубочек действительности, в которой нищие мама и сын, очевидно, спиваются в своей коммуналке, мечтая о богатстве. У Соколовой и Дьяченко, когда они просто говорят, печалятся, перекоряются, есть эта вековечная обреченность бедняков друг на друга, и понимание, и тоска, и теплота душевная. Только бурная китайская раскраска эту настоящую, реалистическую и очень верную ноту заглушает, подминает. Мне кажется, лучше было бы резче отделить и подчеркнуть, чтоб зрителю было ясно — вот наш питерский быт, с треснувшей клеенкой на столе и сервантом 73 года издания, а вот мечтания, кукольный театр, наш сочиненный выдуманный Китай, где не китайцы и китайки, а мы, но веселые, нарядные, вольные, и там у нас все получается, а здесь не получается ничего. То есть я зачем-то советую режиссеру подчинить второстепенные мотивы главной теме, а тему эту особо выделить и твердо вести. Это я глупость делаю, но с возрастом критики вообще делаются маловменяемыми.
Исступленное мечтательство героев, бедность как явление не только материальной, но и душевной жизни — все это есть у Островского наряду со многим прочим. И Васильев тут ему ничего не приписал, разве что увлекся своим домашним Китаем, который тоже ведь нашел в зародыше у Островского. И спора нет. Я только хочу сказать, что режиссер нашел у автора то, что и хотел найти, то же самое, что в нем, в режиссере, и раньше было, а все остальное отложил, отодвинул. А может, там, в отложенном-то, в отодвинутом-то, и было счастье?!
«Бешеные деньги» — самую эффектную, написанную будто на спор, что не хуже, чем у французов-англичан получится, — пьесу Островского поставили в прошлом году в Театре юных зрителей. Совершенно справедливая идея. Именно юных зрителей следует нынче учить, что за деньги нельзя, а надо по любви. Ярославский режиссер Александр Кузин добросовестно собрал все минималистские штампы последнего театрального пятилетия — оркестр на сцене, кубики вместо стульев, преобладание белого цвета в одежде, отсутствие быта и обихода. Островского тут играют, как салонную комедию Оскара Уайльда, — холодновато, в пышных костюмах, чеканя репризы, и, надо заметить, доля правды в таком подходе есть. «Бешеные деньги» — камерная, на пятерых героев, комедия из светской жизни с любовной интригой в центре. Некоторая «салонность» допустима, если актеры помнят, что все-таки место действия пьесы — не Париж, а Москва. И так уже есть некий грустный юмор, что про бешеные деньги, наследства, мотовство, золотые прииски и страсть к роскоши играют артисты стесненного в средствах бюджетного театра, и если прототипы этой комедии при жизни автора могли заглянуть за кулисы к корифеям, скажем, Малого или Александринского театров, поскольку обретались рядышком, то нынешние прожигатели жизни и сколачиватели миллионных капиталов вряд ли знакомы даже и с местоположением Театра юных зрителей. И некоторый отпечаток провинциальной отваги в спектакле существует — в неловкой пластике актрисы Анны Дюковой (Лидия Чебоксарова), вынужденной двигаться в чрезмерно роскошных нарядах от Михаила Воробейчика, чей изобретательный талант плохо уживается с авторской стилистикой и обстоятельствами театров; в опереточной манере существования обаятельных резонеров пьесы, поэтов безделья, Телятева и Глумова; в периодических убыстрениях механического темпа, сходящих за комедийную легкость, и так далее. Проблема в том, что автор, яко гений, мог совмещать бытовую достоверность и психологическую глубину с беспечной воздушностью отменно развлекательного жанра, а воплощать такое сложно, и актеров подобного склада у нас мало. Вот Андрей Миронов такой был. Сейчас, в Петербурге, такими бывают Александр Баргман, Сергей Бызгу. Но это редчайший дар. В тюзовском спектакле отчетливо выделяются двое артистов старой школы — Игорь Шибанов (Кучумов) и Сергей Надпорожский (слуга Василькова). Они так и не отвыкли степенно работать над характерами, потому в них чувствуется добротная обстоятельность — но дополненная обаятельной непринужденностью, тоже присущей старому ТЮЗу. Поэтому веселый старый врунишка, князь Кучумов, и наполненный комическим и непоколебимым чувством собственного достоинства слуга оказываются стилистически самыми точными и цельными персонажами.
В целом же, по мере развертывания сюжета, Островский берет свое, зрители захвачены историей о том, как он ее любил, а она над ним смеялась, а он решил ей отомстить, а она поняла свою ошибку. Все перипетии взаимоотношений хорошего провинциального мужичка с испорченной столичной гадюкой понятны и принимаются по реальной стоимости. Надо заметить, обстановка спектакля многих зрителей скорее раздражала, они ворчали «это не Островский», но ворчали не агрессивно, потому что актеры им скорее нравились и уж безусловно их устраивал автор.
Анатолий Праудин перенес свою «Бесприданницу» из комнаты на малую сцену Балтийского дома, и, говорят, спектакль что-то в процессе переезда потерял. Не берусь судить — в комнате не видела, а глядя на этот камерный эпос о распаде человеческой души, вспомнила слова своего учителя Евгения Соломоновича Калмановского. «Если уж это нам не нужно, тогда что вообще нам нужно?» — как-то сердито сказал он о каком-то серьезном произведении. Вот и мне кажется, если человеку пишущему-рассуждающему о театре не нужна праудинская «Бесприданница», то что ему вообще нужно? О материи или бумаге, насквозь пропитанной маслом, говорят: промасленная. Постановка Праудина пропитана мыслью настолько, что о ней хочется сказать: промысленная. Спектакль внятно и подробно описан, а я только хочу упомянуть свои маленькие радости. Я хорошо знаю тексты Островского и часто мучаюсь в театре, когда их перевирают или грубо купируют. Праудин, ясно видно, с пьесой провел не дни, а долгие месяцы. Купюр в его спектакле не столь уж много, но ясен их смысл, их направление — иногда срезаны особые эпические красоты рассказа, чтобы актер, не уныривая в блеск текста, сыграл то, что автор написал. А так — сохранено изрядно, сохранены, что важно, внутренние ритмы монологов и диалогов. Я смотрела спектакль в молодежной аудитории. Во время двух главных объяснений Паратова и Ларисы, когда герои раскрывают перипетии своей душевной жизни и обоюдных чувств, зрители замирали и превращались в слух. Было впечатление, что они жадно учат наизусть формулы признаний, сами фразы, порядок слов — как говорить о любви, как объясняться в сложных ситуациях…
Центральный образ спектакля — трансформирующийся «буфет», слово «кафе» Островский не употреблял, но, конечно, у Праудина именно что провинциальное кафе не без претензий, поскольку двое молоденьких слуг переодеты в нарядные костюмчики — не то тирольские, не то шотландские, хотя у хозяина Ивана (Николай Иванов) при этом топор засунут за пояс недвусмысленно. Наряды нарядами, а дело делом. Русские будни довольно однообразны пластически — либо сиди за столом, либо прохаживайся. И слугу от господина здесь отличить нетрудно. Господин — это тот, кто наступит на слабого, посмеется над униженным, разобьет человеческое сердце. Да, именно это делает самых ничтожных людей господами — разумеется, от мира сего. Вылезет вдруг мерзость из человека, как она вылезла из Вожеватова, и он возьмет и вымажет нищему провинциальному актеру лицо липкой дрянью и пухом — просто так, чтоб знал свое место, от пустоты душевной, от того, что есть поважнее и побогаче коммерсанты, чем он, и есть мужчины, которых побольше любят, чем его, обидно же!
У каждого человека тут свой груз, прошлое живет в нем всегда и медленно прирастает настоящим. Даже если люди просто сплетничают или пробуют веселиться, в глазах живет уже пройденный невеселый и непростой путь, у кого — бедность и унижение, у кого — любовная тоска, у кого — цепочка предательств, у кого — муки самолюбия. Никаких карикатур, никаких разоблачений. Все, в общем, по-своему обаятельны, даже таящий в себе наибольшие запасы мерзости, с завидущими глазами Вася Вожеватов (выдающаяся работа Юрия Елагина). Герои имеют разные житейские перспективы не по воле рока, а по неумолимому рисунку сочетания души с реальностью. Если Харита Игнатьевна (Ирина Соколова) покорно существует как бы в послесловии к собственной жизни, в которой уже ничего не будет, кроме прибавки мытарства, то Карандышев (Сергей Андрейчук) дерзит судьбе, бунтует, хорохорится, кривляется потешно и обреченно. Люди так сложны и так обречены на самих себя, что проникновения друг в друга невозможны, понимание иллюзорно.
Маргарита Лоскутникова (Лариса) лишена солнечного блеска, сугубо русалочьих чар, которых часто требуют от воплощения этой героини Островского. Да, спектакль не о чувственности, а о чувствительности, и Психея здесь явно вытесняет Эрос. Но ведь таков весь творческий мир режиссера, в нем есть строгая и точная логика, и по ней Лоскутникова — правильная героиня. Ее царство — не от мира сего, она ужасно серьезна, она измеряет собой возможность прожить в этой жизни чисто, нелицемерно, с любящей душой и, как прилежная ученица, приходит к единственно верному ответу. Никак не получается. Не прожить.
Черное платье, волосы заплетены в косу, скорбно поджаты губы, во всех движениях — сдержанность, искренность, простота. Сто лет назад такие говорили о страданиях народа, тридцать лет назад перепечатывали диссидентские сочинения. Душа, ищущая подвига. Лариса праудинской «Бесприданницы» (оттого и бесприданница, что у души никогда ничего нет, говорят же русские — «за душой ни гроша») нашла свой подвиг в обреченной любви, и, возможно, она и должна была погибнуть — но горе тем, через которых пришла эта погибель…
Островский вдохновил режиссера на рекордное количество художественных решений. Вот случай, когда взято у автора не так, что-нибудь с поверхности, крохи на потеху публике, а добыто из глубины, свое, заветное, драгоценное. Как написали бы в газете «Ленинградская правда» — вот и положительный пример обращения к русской классике. Хотя в нынешних условиях всякое небандитское обращение к русской классике положительно, или вы хотите спорить?